ЭПОХА СМЕНИЛАСЬ
Про советскую власть, какая она дура — уже как-то не к столу. Сколько можно! Советской власти и нет, да и, потеряв свою тоталитарную тяжесть, она стала чуток посимпатичней, так как из реального плана ушла в культурно-воображаемый. Советская культура, став культурой прошлого — стала как бы “чистым искусством”, стал “не страшен серый волк”. И советское стало “Old Merry SSSR”, а старое доброе (буквально: веселое) политбюро кисти Дм. Налбандяна — диковинная антикварная штучка. Диссидентский формат кормился на советских феноменах. Новых постсоветских форматов, вынутых из закромов самиздата и тамиздата, хватило ненадолго. Еще в целом-то пугают молодежь динозаврами “советского периода”, но уж не веселит и нагоняет скуку Новодворская на дворе.
“Антисоветский реализм” — римейк-перевертыш “соцреализма”. Формат-то форматом, но важно как-то ловко изловчиться, вырваться, ввысь уйти. Тогда, на безрыбье, на нарах это было круто. Но сейчас — это “обелиск героям”. Все по-прежнему остается фетишистским. Раньше Ленин и Партия были близнецы-боги, а сейчас “это” называется “бестселлер” или “лидер продаж”. Теоретически бестселлер может быть шедевром. “Может”, да не “обязан”. Соцреализм, Ленин, Крупская заняли свое “место возле параши”, теперь вместо милых сердцу “рабфака” и “заводской проходной” занял разного рода стриптиз. Культура (то бишь посткультура) занялась раскулачиванием моральных и идеологических табу. Из одного идеологического формата эстетическая институция переместилась в другой идеологический формат: так называемая “деидеологизация” — все же требование, а не допущение. Либерализм оказался фундаментальным: ты обязан быть свободным от этических правил и этика — твое личное дело, которое ты можешь засунуть себе в ж...., нравственные же суть инвалиды. Такова экстравагантная этика либерального сегодня. Конечно, на горизонте современной российской духовности есть и идеологические анклавы: есть сталинисты, есть религии, которые по определению фундаментальны, но вот они-то — как раз и имеют право быть в качестве допущения. Французы допускают, чтобы арабские хулиганы сжигали по 1000 автомобилей на дню, но это тоже допущение. Стремление литературы и искусства актуализироваться попало в эту же ситуацию. Оно допускает интернет, фото, видео, телевизор, инсталляцию из консервных банок и собачьих экскрементов. Они допускают второсортное, примитивное, пошлое. И допускают не только его равенство с высшим, но даже и превосходство.
Казалось бы, актуальность — тот параметр, который позволяет искусству избежать ритуальности. Актуальное искусство — что-то необратимое, уникальное, одиночное, ненарочное. Но и его оцифруют, поставят на поток. Получится актуально, акционистски, но практически это буде куце. Куцее же — уже и не искусство.
Само существование так называемого “актуального искусства” парадоксально, непоследовательно. Если мы отвергаем традицию изображения, багет, холст и все такое, если мы отвергаем “выставочное зало” и развешиваем простыни на улице (типа что-то это означает), то последовательней будет отвергнуть также такие понятия, как акция. Ведь спланированность некоторого события и заявка, что это перед нами артист оригинального жанра, даже если акция окажется неожиданной, быстро всех успокоит: “А, так вот оно что — актуальные художники художничают”. Обматывание рейхстага тряпками, купание голым в грязи под аплодисменты телекамер — тоже банально. Более того, возникает даже досада: люди думают, что смена фасона, материалов и проч. что-то само по себе принципиально поменяет. Свобода в выборе материала подменяется на постулирование отказа от “несовременных материалов”, “несовременных идей”. Когда акция не допускается, а планируется и рассматривается как требование, получается отстой, застой... Так что самым замечательным и отрадным в “легальном акционизме” является факт того, что он, в общем-то, не получается. Телеэфир немножко получается, скандал чуть-чуть получается, но эстетического явления не происходит, вдохновенья, просветленья, возрожденья, удивленья, катарсиса не происходит. Рок-музыка и у них, а особенно у нас была “актуальна” в момент своего зарождения, своего триумфально-нелегального нестандартного шествия в первые годы “легализации”. Потому что, о чем бы они ни пели, за всем была аура нонконформизма, независимости, замечательным был сам жест рок-музыки: вы любите якобы руководящую роль партии, а мы любим буги-вуги. Случайный акционистский эффект эффективней, интересней. Актуальность — неожиданность.
В сентябре 2006-го, например, Евгений Касимов (поэт, прозаик, городской депутат) раздал книжку своих стихотворений и прозы депутатам гордумы. Каникулы закончились, депутаты вновь собрались управлять своим самоуправлением — и тут хоп, книжка стихов. Дарение стихов депутатам. Поэт и Дума. Акция. Необратимое актуально-эстетическое действо. Давайте жить с рифмами и ямбами, чувствами и метафорами. Вокруг местный парламентаризм, в ведении которого некая ограниченная сфера вопросов, регламент, бюджет, отчет, сухой остаток, подведем черту. И вдруг — хоп: стихи, нечто запредельное обществу потребления-распределения. Поэт и депутат — тема. Гражданское решение — “поэтом можешь ты не быть”, но в акции, не обозначенной вовсе как акция, прочитывается иной смысл “Хоть гражданином-то быть и обязан, но с поэзией тоже нужно как-то соотноситься все же”. Другой важный подтекст акции — некоммерческий характер литературы. Она, литература, все больше становится ориентированной на продажный успех. Продажная словесность получает фавор, но как нам, морякам, такое терпеть. Известна дискуссия между политическим и чистым искусством. Коммерческое — напомаженное, вульгарное. Оно — подделка, где художественный эффект заменен какими-либо иными эффектами. Некоторые исключения есть, нужно поаплодировать, например, Б. Акунину, что он на их коммерческом поле сохраняет богатство некоммерческого художественного языка.
Самое истинное стихотворение Касимова:
Печаль не таи напрасно.
За пазухой хлеб и брынза.
Вспыхнет дождь и погаснет.
Никель сверкает в брызгах.
Щелкнет промокший зонтик.
Еду на велосипеде.
Голос мой чистый, звонкий —
Словно журавль в небе!
Тут вам и Ду Фу, и Хлебников с Мандельштамом, с Буниным, эдакий бодрячок “брынза-брызги”, и зонтик и велосипед, и дождик и журавль. В других стихах он сам же печалуется, грустит, задумывается, таится под крышей от дождя эдаким маоцзедунчиком с китайскими нотками, с медитацией на чем-нибудь эстетичном и задумчивом. Но в этом вот стишке простодушный советский оптимизм: проспался, юн и весел. В русском мире стишки — все-таки забава. Остается у него тут и даосский увей (недеяние): управление минимально, ведь истинное в общем-то несложно и естественно. Поэзия этого стишка не есть поэзия запоминающихся строчек, яркость слишком экстравертна. Касимов (известный в узких кругах как “Касик”, индейский вождь) не хочет захватить Олимп, как Маяковский, Вознесенский, Бродский, его муза — без экзальтации поэтов Тан: написать и потонуть в отражении луны. Не так совсем уж безумно, но муза — не как у русских, где она слегка глупа, но как у китайцев, где она слегка мудра.
И РЫЖИЙ
Во время осенних выборов в Екатеринбурге вспомнили про поэта Бориса Рыжего, не дожидаясь формальных дат. Рыжий — “последний советский” и едва ли не первый свердловский поэт, поскольку до него известности достигали лишь свердловские рок-поэты да старик Букашкин, тоже в каком-то смысле “рок-поэт”, хотя, конечно, точнее поэт-скоморох, поэт-картинник.
Первый поэтический вечер был в церкви. Собралась далеко не православная публика. Не совсем понятны были причины и интересы участвующих в акции. Священник слушает стихи, которые хоть и не против Бога, но и не так, чтобы это были библейские мотивы. Так или иначе, это “странно” — в хорошем смысле.
Чисто актуальное искусство (“легальный акционизм”) завязано на “странноформатности” ситуаций. Это и опасно, ведь в конечном счете поэзия — лишь инструмент. Это не спорт, не ювелирный магазин. Да, да, искусство, как подметили даже и советские филологи, замешано на “остранении”, но если легалы-актуалы “странным” образом ничего вовсе нам не сообщат, мы хоть и услышим, но адекватного перевода-понимания не получится.
Кейс Верхейл, голландский литературовед, также посетивший “Дни Бориса Рыжего” в городе Е, выбрал однажды из стихов Рыжего “Я тебе привезу из Голландии Lego”. Это был выбор для голландцев. Позже тот же Верхейл выделил и другое “Мальчик-еврей принимает из книжек на веру”. Верхейл — воспитанный, учтивый европеец, он учитывает аудиторию, принцип отбора соотнесен с координатами публики. Для него Рыжий — “замечательный российский и европейский поэт, не похожий на простого пост-модерниста”, который даже в своих минорных, тяжелых стихах производит веселое чувство. Дифирамб в адрес Рыжего — определенно по-европейски вежлив. Этот дифирамб даже нас удивит — мы так сильно поэтов не хвалим. Похвальба хорошо, но все-таки суть не в том, что Рыжий — крупный европейский поэт, наивный еврейский мальчик или озорной пессимист.
В том “депутатском” сборнике Касимова есть стихотворение, посвященное Рыжему (“Мы с Борей не договорили”), рисующее Рыжего суть и принцип. Это стихотворение практически парафраз: также сдвигается ударение: вместо “диалОг” “диАлог”, та же тема загробного продолжения земных трудов:
Сейчас он обретает где-то,
где продолжают разговоры
философы, бродяги, воры...
И работяги, и поэты.
Оттуда кажется планета
огромной глыбой ледяною,
гудящей лампою дневною,
и вся Россия — Вторчерметом.
В этом неотразимость, странность, необычность поэзии Рыжего. Он в виде поэтического предмета, в качестве “нездешней ауры” выбрал “Свердловск советский”, и не в смысле “опорный край”, а в смысле “вторчермет”, металлолом, окурки, кенты, школьный двор, улица Титова. Взял он в качестве предмета прекрасного не стрекоз, не бабочек, не Париж, не даже “бескрайние просторы России”, не дорический ордер, а нечто, кажущееся для эстетики мусором. Прямым текстом Рыжий манифестировал: “Свердловск (прошу прощения за старославянизм) — лирическое пространство”. Кейс Верхейл удивляется и восхищается, что Рыжему удается в могильно-минорных темах оставаться “задорным”, оптимистичным.
Приобретут всеевропейский лоск
Слова трансазиатского поэта,
Я позабуду сказочный Свердловск,
И школьный двор в районе Вторчермета.
Но где бы мне ни выпало остыть,
В Париже знойном, Лондоне промозглом,
Мой жалкий прах советую зарыть
На безымянном кладбище свердловском.
Оторопь берет, насколько “Боря” похож на “Сережу”. Сережа воспел пугающую и наступающую на него “советскую эпоху”, а Боря эту эпоху отпел:
И мыслю я: в году восьмидесятом
Вы жили хорошо, ругались матом,
Есенина ценили и вино.
А умерев, вы превратились в тени.
В моей душе еще живет Есенин,
СССР, разруха, домино.
ПРО ФУНКЦИЮ ПОЭЗИИ
Один цветок лучше отражает суть цветка, чем сто. Так сказал нобелевский лауреат японец Кавабата. Но почему?
Когда много, тогда это лишь книжная полка, это сдача спецкурса по литературе такой-то страны такого-то века, это некий миф, аура: “О! Пушкин!”, “О! Гете!”. Когда одно стихотворение — тогда мы живем, тогда мы, пользуясь “энергетикой” стиха, создаем некое новое умонастроение, улетаем ввысь, beyond.
У поэзии есть цель, есть функция. И это не слава сочинителя, хотя так порой и кажется. Человек выращивает картошку, потому что картошку едят. Поэзия создает ли что-то? Отрицательный ответ был бы весьма странен, так как с греческого “поэзия” переводится именно как “созидание”. Иные, даже платоновские, персонажи называют функцию изящного “неуловимым”. Поэзия и прочие художества стимулируют, провоцируют появление творчества, творят творчество. Творчество — суть разума, культуры, языка, сознания.
Главный агент в художественном феномене — слушатель-зритель-читатель. Она для того, чтобы что-то произошло в читателе. Одни пишут стихи, другие слушают и тоже начинают писать. Воспроизводство — вещь необходимая, но суть при рассмотрении цепи наследования не раскрывается. Для чего стихи-стишки в принципе нужны человеку самому? Раз уж звезды зажигаются, — ответит поэт, — значит, кому-то это надо. Художественное возбуждает действовать творчески (это может быть и художественное творчество, а может научное, инженерное, политическое).
Поэзия — своего рода школьная технология. Однажды художник стал писать на доске Христа. Потом на холсте, потом позволил себе вольность: изобразил античных персонажей. Апофеоз реализма сменился буйством импрессионизма, супрематизма. Искусство-то само по себе “вечно”, но лишь потому, что всякий раз появляется некий новый подход, “изм”, “творчество”, которые привносят вдруг то, чего раньше не было.
Второй закон термодинамики учит, что все остынет, подвергнется энтропии. Это, впрочем, понятно и без “секретных физиков”. Но Илья Пригожин и прочие ученые, не склонные превращать научные доктрины в ортодоксию, показали, продемонстрировали, разъяснили, что существуют негэнтропийные процессы. Хаос вдруг порождает порядок. Кажется, что хаос должен порождать исключительно хаос. Но и практический опыт, и внимательные математические доказательства показали, что нестабильное состояние, рассыпание вдруг создает, например, турбулентность или узоры на ледяном окне. Эта же теория помогает обосновать происхождение жизни, человека, и движение человеческого общества также обязано бифуркациям, турбулентностям, революциям, авантюрам. Социальные кризисы создают и почву для творчества, и потребность в продукте, являющемся темой нашего очерка.
Что же, стихи и акварели закручивают вибрации мыслей? Не совсем. Творчество — нечто еще более тонкое, чем наука, философия или литература, к которой мы уже привыкли. Человек разуверяется в старых утопиях, но поэзия творит новую. Для ребенка забавны и интересны сказка про Курочку Рябу, “Что такое хорошо и что такое плохо”. Но человек становится старше — и прежнее не работает. Всегда нужно новое. Назад к традиционализму, как мечтал Генон и мечтает Александр Дугин, вернуться невозможно. Новые поколения могут начинать с Курочки Рябы, но, возмужав, дети почувствуют потребность в новом, в интеллекте, способном решать все более сложные задачи.
Ощущение, что не СССР 1980-х, а современное человечество — в глубоком творческом застое. Идеология “изящного” сосредоточилась вокруг растабуирования, симуляции сложности и творческой новизны. Антисоветчина с ее правозащитностью плавно перешла в постмодерн, суть которого в жестком, практически тоталитарно-средневековом запрете на эстетичность, умеренность и гармоничность. Комиссары постмодерна, строго-то говоря, и не знают, что такое нравственное, эстетичное, гармоничное, но как-то нутром собачим чуют, что наглость, вульгарность, незатейливая крутизна — вот что востребовано эпохой потребления, это их символ веры. Драма современного соцкультбыта — в том, что культура не только удовлетворяет спрос, но формирует форму и планку этого спроса, к тому же в конкуренции творческих субъектов выигрывает почти всегда более примитивный, менее творческий и менее глубокий. Поскольку у креативного и побольше усилий, и поуже “круг почитателей”. Постмодерн — “брутальность”, прикрываемая флером антитоталитризма, свободолюбия. Фундаментализм и начетничество не могут порождать “свободу”, даже если таковая является содержанием программных текстов, лозунгов, целей. Без творчества всякая идея превращается во что-то еще более примитивное, чем религия вуду.
Логика “потребления” в сфере творчества, литературы, искусства сулит эту фанатичную жесткую “идейность”. Да и не только сулит, она уже явлена. Есть одно лишь “но”: культура, сиречь, творчество, сама автоматически что-то с этим должна сделать. В смысле, например, что Прекрасное есть жизнь. Не так как у Чернышевского: мол, правду-матку жизни на-гора! Да здравствует натурализм! У жизни есть суть-эссенция, она-то и есть игра, самоорганизация, лепота, творчество. Искусство-поэзия меняет и отменяет, оно — величайший либерал, но оно, искусство, не живое, как живая селедка. Искусство даже не есть некое мастерство выше крыши — за искусством стоит живая, живо мыслящая личность, очень похожая на бифуркации Пригожина. Американский поэт Уолт Уитмен пел не историка, регистрирующего (“контора пишет”) каждый шажок клячи-истории, он пел личность. Личность — это не тот, кто хапает: это мое, я — гений, всем молчать, раздвинься, грязь, — дерьмо плывет. Личность — выдумывание человеком самого себя. Алла Пугачева не может создать звезд. И не потому, что кишка тонка, а потому, что звездности не научить, техническая сторона, это — пожалуйста, но как сказал Ральф Эмерсон: “Man is his own star” — “Человек — сам себе режиссер”. И когда внутри все усложнится, разукрасится, когда метафоры соединят все клетки мозга, преобразуя хаос в фракталы космоса, тогда возникает нечто замечательное. Поэзия и искусство — несомненно, та скрытая часть айсберга, над которой выглядывают углом науки, философия, технологии. Один известный лингвист назвал язык “букетом увядших метафор”. Поэзия — в конце концов, своего рода язык.
|