Есть такой в искусствоведении термин — “актуальное искусство”. Так вот: есть также, конечно, и актуальная литература. Да и прошлое неактуальное искусство (иже с ним и литература с философской мыслью) также были “актуальными”. Разница лишь в том, что акционизм наших дней осознает и открыто демонстрирует понимание “актуальности” искусства, тогда как раньше Поэтбольшечемпоэт фетишизировал, “засахаривал” свою продукцию, бальзамируя свои детища хрестоматийным формалином. “Актуальное” значит “действующее”, “находящееся в процессе”. “Актуальность” еще переведут как “Art of today”, и все это правильно, но под “современностью-сегодняшнестью” поймут формализм, стильность, брутальность, под “процессом” — “акционизм” с эгзгибиционистским камланием. А ларчик просто открывается: “актуальное” — устоявшееся слово, как в сочетании “актуальная тема”, “актуальный репортаж”, то есть то, что злободневно, что работает, что интересно и живо трепещет.
Искусство вечное, классическое, испробованное, хотя и нет-нет да и предстанет для эстетоведа как образец подлинно изящного, оно — лишь тень искусства, чернозем для него. Иной раз “старое искусство” еще работает и увлекает в какой-то мере, особенно такие образчики художественной культуры могут зацепить “специалиста”, но все же, все же, неся следы великого мастерства, глубины художественного дерзания, оставляя художникам сокровища художественных структур, идей, традиций, “старое искусство” — лишь “тень”, лишь “религия” искусства, его кухня, закулиса, досье, архив, лаборатория — настоящим искусством может быть лишь искусства настоящего. Сам “великий и могучий” указывает на то: настоящее — в настоящем (truth in present).
В науке — то же самое. Декарт и Ньютон укладывали естествознание в ложе геометрии. Но Нильс Бор подумал-подумал и заметил, что вещество материи не только корпускула, но и волна. Дальше (а может быть, даже и чуть пораньше) родилась теория хаоса. Ее запустил тот самый Анри Пуанкаре, который выдвинул гипотезу, которую смог доказать лишь питерский математик Grisha Perelman (латиницей потому, что так Гриша подписал свое доказательство гипотезы, выложенной в Интернете). Реальность — нелинейна, это значит, что время всегда портит логику простых законов и уравнений. Классические физики прятали голову в песок, полагая, что несовершенная реальность незначительно искажает закономерности. Величины переменных и индексов потом как-то внесутся в формулы, и те станут точней и точней. Признать полноправные права хаоса казалось им святотатством: “Бог в кости не играет”, — утверждал Эйнштейн, не желавший признавать законов квантовой механики всерьез.
Так же поступали классические художники и классические поэты, подобно алхимикам, гениально просчитавшие сечения, пропорции, световые гаммы, ямбы, хореи, рифмы. Но в жизни искусств также присутствует хаос. И Пушкин не “вечен”. Помните, как пушкинский “Моцарт” советует “перечесть Женитьбу Фигаро” для компенсаторики — сейчас, наверное, и по первому разу Бомарше окажется не очень уж актуальным (он требует модернизации). Потом, если перевести латынь буквально, то искусство не “вечно”, а лишь longa (“продолжается”), долго-долго (дольше века) художественный артефакт производит свое воздействие, но когда знатока радует потускневшее серебро, это уже лебединая песнь былого триумфа. Хаос, а другими, более спокойными словами — “время”, делает свои дела. Бывшие шедевры начинают прочитываться по-другому, а то и вообще не читаться. Историю “изящного” можно и должно сохранять и беречь, но искусство самое не уберечь, оно растает, как даже если его выплавят из чугуна (оставшись, как история, как каноническая матрица культуры). Но собственно искусство, художественное, “изящное”, оно — как дыхание, создается вновь и вновь, и как только утихают овации бенефиса, свято место пусто снова.
ПОЭЗИЯ СЛУЧАЕТСЯ
Поэзия случается. Конечно, творец творит, мастерит, маракает, старается, корпит. Но еще больше виноват случай. Еще больше случай проявляет свой нрав в судьбе произведения. Не каждый стих некоего “гения” замечателен. Лишь некоторые, те, которым повезло. Не везет тем, что не попадают в формат. Формат немного неосознаваем, он — как для рыбы океан. Но вдруг и он меняется. Так произошло в бывшем СССР в последнюю семилетку XX века. Старые поэты вдруг потеряли свою прежнюю актуальность. Причем — все: и официозные, и “центристы” (вроде Евтушенко и Вознесенского), и авангардисты — все, грубо говоря, были отодвинуты в некое “гетто”. Исчез советский формат. Особенно показателен пример Саши Еременко. Он ироничный нонконформист-авангардист, но он весь соткан из языка советского космоса — и вдруг эта валюта деноминировалась за два-три года.
ФОРМАТЫ
Есть такая штука — эпоха. Эпоха-время участвует в артефактах энергичнее, чем краски и неологизмы. Триграмма в Книге Перемен меняется, и карнавал нашего гороскопа меняется на Брод Через Великую Реку. Государственный советский фундаментализм исчезает, и Солженицын в своей актуальности притухает, его обгоняют более лихие низвергатели. Но весь Исаич не исчез, осталось обаяние классика, сурового инакомыслящего мэтра, зубра с длинной a la Dostoevsky бородой.
Кроме социально-исторического формата есть формат “обитателей Олимпа”. Средневековые китайцы называли своих художников и поэтов словом “знаменитость”. Поэтому “храм оставленный — все храм”. Без этих форматов искусство не функционирует. Поэт — гений, легенда, известная личность, великая душа. Это не совсем совпадает с умением составлять тексты. Хороший стиль, замысловатый сюжет — это лишь частичка, которая может повлиять на формат. Функция художественной речи (нарратива, дискурса) — познакомить читателя с “эдаким непростым смертным”. Сейчас все сплошь грамотные. Взял авторучку, положил обратно, сел за компьютер — и пошла писать губерния. Но появляется знаменитое произведение — когда произошел знаменитый “случай” (скандал). Читатель, пусть он коллективный, пусть бессознательный, но он важный участник этого происшествия — вхождения нового СТИХА (полотна или пьесы) в космос поэзии. Читатель редко экспертирует текст, чаще он заранее знает, что это текст “Пушкина”. Но время от времени появляются “левые” герои: Хармс, Высоцкий. И даже Пушкина с Лермонтовым очень пытались маргинализировать, выместить их, подменить официозом, обуздать — но тогда, в XIX веке, Бенкендорф не успел. Сейчас же русский космос (да и почти весь мир, наверное) — в формате гламура. Ушлые прагматики научились покупать все: и рукопись, и вдохновенье, поставили форматы масскультуры на конвейер. Теперь время гламурных подонков и гламурных мадонн. Рано наутилусы попрощались с Америкой — все вышло совсем наоборот: мы, кажется, распрощались с собой...
ОДИН, НО ЭТАПНЫЙ ЦВЕТОК
Пушкин не весь гениален. Даже он сам зафиксировал документально: “Сегодня я гений, ай да Пушкин, ай да сукин сын”. У него несколько действительно классных текстов. Самый классный текст Пушкина “Зимнее утро”. И то не весь, а лишь 70%.
Мороз и солнце; день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный —
Пора, красавица, проснись:
Открой сомкнуты негой взоры
Навстречу северной Авроры,
Звездою севера явись!
Вечор, ты помнишь, вьюга злилась,
На мутном небе мгла носилась;
Луна, как бледное пятно,
Сквозь тучи мрачные желтела,
И ты печальная сидела —
А нынче... погляди в окно:
Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит;
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит.
...
У Шишкина его the best — тоже “Утро”, но не зимнее, а “в сосновом бору”. И так, если присмотреться, у каждого есть какой-то свой кодовый текст, который пропускает читателя в кипящую, играющую вселенную художника-поэта.
У свердловско-екатеринбургского Аркадия Застырца знаковое стихотворение — “Нафталин”.
Нафталин — это бог,
Нафталин — это ветер.
Тут по нашей “гипотезе” случайно появилась суть поэзии и искусств, которая не может быть, как пирамида, выстроена на века, которая должна появляться снова и снова. Даже конкретные стихи должны декламироваться, читаться, иначе их просто не будет. Искусство-поэзия — процесс, акция. Но даже если некий стих уловил суть-закон, то время пройдет и смысл все же замутится, так что никакие комментарии, никакой Лотман не помогут. В “Нафталине” — метаприем. На месте хороших, великих, умных и всяких разных образов или идей — “нафталин”. Почему “нафталин”? Потому что в поэзии важен “перенос”, “метафора” — и, видимо, не обязательно так уж и важно, на что перенести: можно, как икс-игрек в алгебре, перенести на что-нибудь, к примеру, на “нафталин”. Но этот ход Застырец продолжать не стал. Может быть, потому что “нафталин” закрывал тему, можно было продолжать бесконечно: “нафталин”, “нафталин”, как пан Писатель продолжал об одних лишь зайцах.
У пермского Славы Дрожащих самое-самое — “Сосиски на прогулке”.
в саду на скамейке сидели сосиски,
одни в телогрейке, одна по записке,
одна — в тюбетейке, одна — по прописке,
в саду, на скамейке, без порта приписки,
в саду на скамейке, завернуты в шали,
сидели сосиски, газеты читали,
читали журналы, читали записки
и в шахматный вестник влюблялись сосиски.
Тоже не стал Слава очень-то продолжать эту замечательную обэриутовщину. Уникально, легко и просто, когда прилагательные и наречия и даже сказуемые предельно ясны и просты, а подлежащее — метаметафора. Это же важно. Значит, метаметафора — точно есть, а не просто ярлык на Еременку с Парщиковым. Вновь взошло солнце, вновь стало ясно, что поэзия — не метафора про то, про это, про роль личности в истории, поэзия — метаметафора. Полупоэты — те, для кого важна тема, важен фактическо-публицистический ряд. Для полной поэзии тема — условность: сосиски, вилки, нафталин, черный квадрат, красный квадрат. Начав об одном, наш поэт возводит свою задачу в степень.
У свердловско-израильского Александра-Арона Липовецкого совсем все наоборот — в центре какое-то минисобытие. У него несколько таких этапных стишков, где он берет “темку”, конкретную, почти фотографическую, но тем не менее муза А. Липовецкого, как поплавок, не тонет в теме. Это настолько здорово — ведь, возможно, это и есть цель поэзии — не утонуть в физиологии, конкретике, историзме реальности событий.
Зима — это кофе, лимон,
В подъезде растаявший снег
Да шарфик из козьего пуха.
А осень — арбузный звон,
Упругие линии бронзовых тел
И о зиме — ни слуха.
Или другое:
Кто-то раздавил комара
на метлахской плитке в туалете.
Он присох и с этого одра
Напоминает каждый день о лете.
Но это не картинка, то есть важна не картинка, а этот неожиданный и странный оксюморон: мол, труп (тьма, черное) напоминает о лете (свете, добре). Липовецкий столь увлечен игрой смыслов, нежели слов, что его даже рифмованные стихи кажутся верлибрами. Впрочем, у него и собственно верлибры во множестве.
Ну и учудили мы с Натальсанной в ту ночь,
задали встряску родне.
Всем дали почувствовать
“шкалу истинных ценностей”.
Длинное вступление, практически рассказ, который обрывается, едва начавшись. Натальсанна — любимая учительница Саши, и она в тот вечер умерла. И стихи, и рифмы, и верлибры, и смех, и юмор, — все затем, чтобы дистанцироваться от безутешного шока, вызываемого физиологией смерти.
Моя бабушка
последние двадцать лет
не читает книг.
Боится умереть,
так и не узнав,
чем это кончится.
У Сандры Мокши суть — не какие-то строки или даже уверенно странный дискурс, который можно приблизительно назвать дурбулщировщиной... Хотя суть Мокшиной поэтической задумчивости трудно угадать. Может, он как раз пытался быть неуловимым. Например, “Шекилендра”:
Пилат — пилот бесплотной лодки,
Бесплатный пиломатериал.
Он бандерилью потерял
У Райнера Мария Рильке
На Вайнера, где Крис парит;
И полон злотни Ипполит,
Бадминтонист-бандит-герой
Сегментовидный и кирной.
У московско-алтайского Саши Еременко тоже трудно найти одно: у него одно главное — еременисценция, например, “я заметил, что сколько ни пью, все равно выхожу из запоя” (на фоне “Я заметил, что нас было двое, он вчера не вернулся из боя” из хита Высоцкого).
Но “одно” все же должно быть. Женя Касимов считает, что это “Йерониму Босху, изобретателю прожектора”. В Интернете попадалось мнение, что Ерема обрел известность благодаря своему стихотворению “Стихи о “сухом законе”, посвященные свердловскому рок-клубу”. Но это не вполне так, поскольку к моменту написания этого стиха Ерема был уже известен. Его “знаково-этапным текстом” является, видимо, “Я добрый, красивый, хороший”.
Рома Тягунов ассоциируется с “В библиотеке имени меня”. Я мозг свой спросил, он выдал именно это стихотворение:
В библиотеке имени меня
Несовершенство прогибает доски.
Кариатиды города Свердловска
Свободным членом делают наброски
На злобу дня: по улицам Свердловска
Гомер ведет Троянского Коня
В библиотеку имени меня.
“Что ни поэт — то Тягунов” — тут та же тема: если поэт себе памятник не воздвигает, он — сапожник без сапог. Личность — это “Я”, задача поэтов сеять личность, личностное, энергию “Я”, поэт — “председатель земного шара”. Обывателю это кажется “нескромностью”, но эта “нескромность” — назначение поэзии.
Антип Антиподов имеет несколько замечательных стихов, но самое замечательное из них “СТО СТРОК ПРО ИЛЬИЧ И КУМАЧ” (1989). В нем он умудряется построить текст при максимальном повторении одних и тех же слов и морфем, при этом не возникает ощущения искусственности. Параллелизм, который знатоки объявили сутью поэзии, в этом стихе Антиподова сгущен по полной программе:
Кучей мучай нас Ильич
Кличем нас мочаль кумач
Кумачовый ильичок
Одет в кургузый пиджачок
Обманули Ильича
На четыре кумача
Чум чума чумак чумичка
Кум кума кумач комично...
И так далее. Классика! Такие вот бесподобные появлялись в наших пенатах “тексты” (а еще и про Богданова чуть не забыл). Если Мокша — “ритуал вместо поэзии”, то Богданов — как “гимн”, его можно читать по утрам вместо зарядки, в крайнем случае — по субботам. На самом деле Богданов пишет просто, его обычная речь — почти такая же, как и поэтическая. Он манерен, но не демонстративно, а от переизбытка в своей сути литературного, так что разговорное, обыденное почти и утеряно. Богданов редко говорит “московский”, он говорит “столичный”. Его бессмертный “Федоров” — это он сам, но это не прихотливый псевдоним — просто перевод на греческий. Его принимают за шутника, когда он просто восторгается с избытком, и он вежливо потрафляет смешливому слушателю-читателю, взаимно смущенно улыбаясь. Но он не комик, он — интраверт из “Северного города”:
Я книгу дочитал и, голодом охвачен,
Стремительно нарезал помидоры,
Квадратный том поэз, велик и непрозрачен,
Лежал квадратным ящиком Пандоры.
Изрезав пальцы в кровь,
терпеть не в силах боле,
Я поливал растенья майонезом,
Но ручьевой мотив, помимо моей воли,
Манил меня эстетным полонезом.
И, позабыв про все на свете помидоры,
Я пил сырую кровь своих порезов,
И, весь во власти ящика Пандоры,
Я до утра читал,
Читал
читал,
читал,
читал поэзы!
Никто не запрещал, никто на Колыму никого не ссылал, а как-то не закрепилось, распылилось средь шумного гламура, рекламы, блокбастеров заморских. Стихи появились, но над форматом, над закрепителем не удосужились. Что благодарные потомки отроют вместе с костями мамонта? Останется ли в далеком светлом future что-то, кроме рифмовок про пепси-колу: “билайн — дизайн”? Почему, почему, как с белых яблонь дым, сошла эта поэзья 80-х? Возможно, просто не поверили, что поэзию можно выключить, как электроток. Поверили, что крушение коммунизма с его цензурой и ролью партии абсолютная и окончательная победа. Расслабились. Забыли, что мир вечно нестабилен, вечно нуждается в творчестве.
|